Поединок

Поединок
image_pdfСкачать краткий пересказ

Главные темы, смысл и характеристика героев

Повесть Александра Куприна «Поединок» поднимает несколько ключевых тем, которые вместе создают глубокий и многогранный образ человеческой жизни в жестких условиях военной службы и разлагающегося офицерского общества начала XX века. Одной из центральных тем является поиск смысла жизни и личного места в мире, что связано с внутренним конфликтом главного героя, подпоручика Георгия Ромашова. Он показан как романтическая, чувствительная и интеллектуальная натура, которая не находит покоя в однообразии гарнизонной жизни и мещанских нравов сослуживцев. Повесть раскрывает тему эксплуатации человеческой души армейской системой, которая оставляет человека без воли и стремления к свободе, превращая в послушный механизм. Тема офицерской чести и достоинства здесь показана через призму деградации, когда формальные условности и условные понятия чести ведут к жестокости и трагедиям, сопряженным с дуэлью, ставшей символом безысходной борьбы личности с системой.

Философское и моральное послание повести заключается в призыве к активности и внутреннему протесту против гнета среды, в которой человек вынужден существовать. Судьба Ромашова — это трагедия пассивности и неспособности изменить жизненные обстоятельства. Куприн показывает, что слабость духа и подчинение чуждым человеку ценностям ведут к гибели личности, в том числе физической. В то же время, гибель героя не воспринимается как окончательный крах, а скорее как предупреждение и призыв к пробуждению человеческого достоинства и силы воли. Таким образом, повесть выступает как критика социальной и моральной стагнации общества и призыв к духовному пробуждению.

Изображение армии и офицерского общества в повести играет ключевую роль, так как именно в этой среде разворачивается основной конфликт и проявляется главная драматургия произведения. Армия показана как замкнутая, порочная, устаревшая система с обывательскими, распущенными офицерами, которые превратили службу и взаимоотношения в фарс, лишенный настоящих ценностей и идеалов. Это изображение нужно для того, чтобы подчеркнуть, насколько чужд и неестественен этот мир для такого героя, как Ромашов, и объяснить его внутренний бунт и отчаяние.

Конфликт между героями развивается постепенно, начинаясь с невысказанных обид и напряженности в отношениях между Ромашовым и Николаевым — более старшим офицером и мужем Александры Петровны (Шурочки). Напряжение обостряется на фоне любовных и социальных интриг, где Ромашов, очарованный Шурочкой, сталкивается с предательством и равнодушием. Накаленность ситуации приводит к вызову на дуэль — кульминационному событию, которое символизирует последний бой идеализма с суровой реальностью. Дуэль становится не просто столкновением двух людей, а воплощением внутренней борьбы Ромашова с самим собой и с обществом.

Наиболее ярко в повести раскрыты характеры Ромашова и Шурочки. Ромашов предстает как человек с тонкой душевной организацией, склонный к рефлексии и идеализму, он внутренне отвергает мир, в котором оказался. В то же время Шурочка воплощает собой образ сложной и противоречивой женщины — красивой, но холодной и эгоистичной, она засорена собственными амбициями и расчетливостью. Ее влияние на Ромашова усугубляет его кризис, делая трагедию героя еще более глубокой и неизбежной. Среди второстепенных персонажей выделяется также Назанский — офицер, видящий в Ромашове особенный внутренний свет, символизирующий духовные качества героя, которые не находят поддержки в окружающем мире.

«Поединок» — это не просто рассказ о дуэли и любви, но и трагедия личности в столкновении с разложением социальной среды, размышление о необходимости внутренней силы и морального выбора в жизни человека, которому приходится противостоять жестоким и гнетущим обстоятельствам.

Рубка, честь и унижение на плацу

Вечерние занятия в шестой роте были в самом разгаре. Солдаты отрабатывали устав гарнизонной службы, стоя на воображаемых постах по всему плацу, а унтер-офицеры проверяли их стойкость, стараясь хитростью вынудить часовых нарушить правила. Молодые бойцы часто путались, а случай с татарином Мухамеджиновым едва не обернулся бедой: он в панике угрожал заколоть штыком всякого, кто пытался приблизиться.

Тем временем младшие офицеры — поручик Веткин, подпоручик Ромашов и подпрапорщик Лбов — стояли в стороне, курили и вели непринужденный разговор о служебных придирках, смотрах и забавных военных историях. К ним вскоре присоединился Бек-Агамалов, стройный, сухой, ловкий всадник, блиставший на золотистой лошади. Разговор быстро перешел на любимую офицерскую тему — оскорбления, расправы, дуэли и о том, как следует защищать свою честь. Бек особенно настаивал на важности владения шашкой, как в бою, так и в мирное время, рассказывая истории о кавказских фехтовальщиках и умениях своего отца.

Офицеры по его настоянию попробовали рубку глиняного чучела. Веткин неловко вогнал клинок в глину, Ромашов и вовсе порезал себе руку, а Бек-Агамалов показал мастерство, разрубив болвана пополам одним сверкающим ударом. Его сила и суровая красота поразили товарищей.

Неожиданно на плац прибыл полковник Шульгович — старый, властный и свирепый командир. Его громкий внушительный голос разносился по всей площади. Он испытывал солдат на знание службы, обрушивая поток угроз и бранных слов. Попавшийся под горячую руку татарин Шарафутдинов не сумел ответить должным образом, и гнев полковника обратился на подпоручика Ромашова, оказавшегося ответственным за его обучение. Попытка Ромашова объяснить, что солдат плохо понимает по-русски, лишь сильнее разъярила Шульговича. Тот наказал молодого офицера домашним арестом, а капитану Сливе объявил строгий выговор за беспорядки в роте.

После отъезда командира повисла угнетающая тишина. Слива, обиженный и подавленный, обрушил на Ромашова холодные слова презрения, явно жалея о проблемах, свалившихся на него из-за неопытного подчиненного. Ромашов же, несмотря на пережитый позор и несправедливость, неожиданно для себя испытал жалость к старому и одинокому капитану, у которого не осталось в жизни ничего, кроме роты и привычки вечернего пьянства.

Идя с плаца, молодой офицер задумался о случившемся и, по своему привычному романтическому наивному обычаю, описал в мыслях собственное состояние высокопарной фразой: его «добрые, выразительные глаза подернулись облаком грусти».

Мечты Ромашова о славе

После тяжелого и унизительного вечера на плацу Ромашов почувствовал особенно острое одиночество и ненужность. Мысли о своей квартире, офицерском собрании или пустом местечковом быту были ему отвратительны, и, блуждая в растерянности, он решил пойти на вокзал — туда, где хотя бы раз в день можно увидеть иной мир, далекий и недосягаемый, сияющий огнями курьерского поезда и изысканными пассажирами. Этот поезд, приходящий с границы, манил его иллюзией праздника и красивой жизни, в которую молодому офицеру не было доступа.

Но воспоминание о том, как недавно изящная дама и ее спутник насмехались над его жалким видом в засаленной шинели и огромных калошах, возвращало мучительный стыд. Ромашов отказался от мысли появляться на вокзале и пошел бесцельно по шоссе. Весенний вечер с его золотистой зарей, похожей на огненный сказочный город за горизонтом, разжег его воображение. И тут, как часто бывало, в нем вспыхнули мечты, сменяясь одна за другой — пылкие, юношеские фантазии о будущем.

Он представлял себя трудолюбивым и целеустремленным, поступившим в академию и ставшим блистательным офицером генерального штаба, гордостью полка и всей армии. Видел, как возвратившись в родной полк, он будет снисходительно и холодно держаться с сослуживцами, а сам — сразу выделяться талантом и достоинством. Воображение рисовало то картину усмирения рабочего бунта, где его мужество и спокойная решительность вызывают восхищение солдат, то образ военного разведчика-шпиона, обреченного, но бесстрашно идущего на расстрел, презирая смерть.

А затем возникали видения будущих боевых слав — решающих битв, где он берет на себя командование, вдохновляет солдат, ведет их в атаку и спасает положение, каждую минуту рискуя жизнью. Он видел себя героем, командующим, о котором будут говорить и писать, во имя которого будут звучать победные крики.

Оживленные грезы так захватили его, что он ускорял шаг, махал руками, почти бежал, пока не очнулся у своего собственного дома. Отрезвленный, он с робкой улыбкой и откровенным смущением признал сам себе, насколько наивны и нелепы все эти мечты, и словно прячась от самого себя, съежился, подняв плечи.

Письмо Раисы и поход к Николаевым

Ромашов, вернувшись домой, чувствовал усталость и пустоту. Он лег на кровать, но мысли не давали покоя: внутри было гнетущее ощущение бессмысленности и скуки. Чтобы отвлечься, он позвал денщика Гайнана. Тот, по своему обыкновению, отвечал строевым криком, хотя отношения между ними давно сложились доверительные и даже дружеские.

Молодой офицер, глядя на нищенскую убогость своей обстановки, вспоминал, с каким восторгом год назад, выйдя из училища, покупал эти вещи, строил планы самообразования и жизни, подписывался на книги и журналы. Теперь же все это оказалось заброшено: газеты лежали нераспечатанными, книги пылились на полке, а сам он тратил дни на попойки, карточную игру и беспутную связь с Раисой Петерсон, женой сослуживца.

Неожиданно Гайнан принес письмо от Раисы. Оно было написано в излишне ласковом и пошло-изнеженном тоне, пахло духами, обещало встречи и грозило морфием в случае измены. Чтение вызвало в Ромашове резкое отвращение: с исступлением он разорвал письмо и с презрением отметил про себя свою привычку картинно воспринимать самого себя со стороны.

После этого он окончательно решил идти к Николаевым — в дом, который притягивал его в последние месяцы своей чистотой, уютом, женской красотой и легкой кокетливой атмосферой. Хотя всякий раз, уходя оттуда, он клялся больше не приходить, вновь и вновь слабость вела его туда.

Собираясь, он велел денщику готовить сюртук, умылся, надушил платок, но перед выходом произошла еще одна трогательная деталь: Гайнан попросил у него на память «белого господина» — уродливый, забытый бюст Пушкина, который Ромашов приказал недавно выбросить. Черемис смущенно танцевал и улыбался, прося подарок, и Ромашов с доброй усмешкой отдал ненужную вещь, объяснив, кто изображен на бюсте. Гайнан перепутал имя, назвав «Бесиевым», – это рассмешило хозяина, и он отпустил денщика с дружеским хлопком по плечу.

Взяв на себя привычную слабую клятву пойти к Николаевым «в последний раз», Ромашов с облегчением и радостным волнением вышел из дома.

В гостях у Николаевых: тоска и очарование Шурочки

Ночью Ромашов отправился к Николаевым, пробираясь через липкую весеннюю грязь и с минутной слабостью остановившись у их окна: сквозь занавеску он увидел Александру Петровну, спокойную и занятых рукоделием. Набравшись решимости, он вошел в дом, где его тепло встретила хозяйка, а ее муж, занятый подготовкой к экзаменам в академию, лишь рассеянно поздоровался.

Шурочка, живая и энергичная, вела с ним легкий разговор, шутливо учила мужа, а потом с гордостью рассказывала о своей системе занятий и своей мечте покинуть глухой гарнизонный угол. Она страстно хотела «света, общества, блестящей карьеры» через успех мужа и рвала в себе желание пробиться из «мещанского благополучия». В эти минуты в ее словах звучали и кокетство, и упорное стремление во что бы то ни стало подняться выше.

Ромашов мучительно восхищался ею, украдкой, с замиранием сердца любовался движениями ее рук, ловил взгляды и даже в детской игре с ниткой чувствовал тонкую и волнительную близость. Его наивная внутренняя речь, обращённая к «Шурочке», томилась признанием и преклонением перед ее красотой и силой.

Разговор постепенно затянулся о поединках и офицерской чести, и Александра Петровна с убеждением отстаивала идею дуэлей как нужны для воспитания смелости и гордости у русских офицеров. Её страстная речь даже обжигала искренностью и напором. Вслед за этим снова завязался легкий, почти интимный диалог с Ромашовым — о странных играх детства с повторением слов, где они вдруг обнаружили в себе удивительное сходство. Этот момент особенно сблизил их — и ещё сильнее дорожил им Ромашов.

После ужина Николаев, сытый и усталый, отправился спать, а Ромашов был вынужден уйти. Он горько осознавал, что в этом доме к нему относятся доброжелательно, но без всякой деликатной церемонии: словно он всегда лишний. И все же, прощаясь, с упоением ловил рукопожатие Шурочки, её теплые слова и обещание, что здесь ему всегда рады. Но выйдя на темную улицу, он пересказал их себе с обидой: «Да, со мной не церемонятся…» — и это болезненно кольнуло его самолюбие.

Признания Назанского

Выйдя от Николаевых, Ромашов случайно услышал унизительный разговор денщиков – его частые визиты высмеивали даже слуги. Это открытие пронзило его стыдом и болью; ему почудилось, что сами хозяева терпели его лишь из вежливости. Испытывая горечь и унижение, он клялся больше никогда туда не приходить, но привычным для себя тоном мысленно приукрасил собственную решимость.

Вместо того чтобы идти домой, он направился к Назанскому. Тот снял нищенскую комнату, и, несмотря на убогость обстановки, говорил так страстно и вдохновенно, что Ромашов был заворожён. В состоянии опьянения Назанский рассуждал о свободе духа, красоте воспоминаний, о женщинах и тайнах любви, о вдохновении и мучительных иллюзиях. В его словах звучало то возвышенное, то болезненное, но в этот миг он являлся Ромашову почти пророком, красивым и трагическим.

Вдруг Назанский признался, что в прошлом он любил необыкновенную женщину, показал её письмо – единственное, которое сохранил. И Ромашов сразу узнал почерк Александры Петровны Николаевой. Это открытие потрясло его: в несколько секунд они с Назанским словно прочли души друг друга. Оба сразу поняли, что соперники, оба — связаны с одной женщиной. Но, смущённые, они больше не осмелились прямо говорить об этом, расстались натянуто и стыдливо.

Дорогу домой Ромашов прошёл под властью тревожных, противоречивых чувств. Его терзала ревность к прошлому Назанского, но вместе с тем в душе жила неясная радостная надежда: письмо, будто бы, давало ему самому скрытую нить к Шурочке.

Дома его ждала новая записка от Раисы Петерсон, полная нелепых угроз, ревности, истерических обещаний мести и фальшивой страсти. Эта связь внезапно предстала ему во всей своей грязной, пошлой бессмысленности.

Уснув в тяжести и унынии, он вновь увидел во сне свою детскую, чистую и светлую жизнь в Москве. Всё вокруг было радостно и сверкающе, но на горизонте оставалась чёрная тень нынешнего унылого провинциального существования. Во сне мальчик-Ромашов оплакивал своего взрослого двойника, которого засасывает мрак. Проснувшись среди ночи, юный подпоручик обнаружил, что его подушка мокра от слёз.

Рука Шурочки

Глава открывается описанием будней офицеров, для большинства из которых служба превратилась в тягостную барщину. Лишь перед смотрами они «подтягивались», терзая солдат и друг друга. В этом унылом окружении воскресенье было долгожданным отдыхом, но для Ромашова, сидевшего под домашним арестом, день превратился в мучительное испытание одиночеством и собственными мыслями.

Оставшись наедине, он впервые за долгое время задумался о себе и своей жизни. Ему мучительно вспоминалось детское наказание – привязывание к кровати ниткой, которая имела над ним странную гипнотическую силу. Теперь он чувствовал себя так же – словно привязанным к армии, дисциплине и унижениям. Внутренний поток мыслей привёл его к философским откровениям: он с болезненной ясностью осознал своё «Я» и пришёл к дерзкому выводу — сама военная служба, дисциплина и войны держатся на том, что люди ещё не сказали простого «не хочу». Если бы всё человечество отказалось от насилия, война стала бы невозможна. Но, рассуждая об этом, Ромашов всё-таки приходил к отчаянию: уйти со службы он не способен, так как ничего другого не умеет.

Неожиданная доброта денщика Гайнана, подарившего купленные на свои гроши папиросы, тронула офицера и заставила задуматься о простых человеческих отношениях с солдатами, которых он никогда не знал как личностей.

В финале глава принимает совсем иной, живой оборот. Под окно Ромашова явилась Александра Петровна. Шутливо называя его «арестантиком», она подала ему руку через окно, и он, охваченный внезапным восторгом, смело осыпал её руку поцелуями. Она не сопротивлялась, лишь глядела на него со смущённым удивлением. В этот момент в нём вспыхнуло ощущение жизни и свободы, радости бытия. Но появление Николаева прервало мгновение.

На прощание Шурочка, уже наедине, быстро шепнула Ромашову: «Не забывайте нас… Вы для меня как друг. Но не смейте смотреть на меня такими глазами. Вы не мужчина вовсе». Эти слова, полные двусмысленной игры — ласки и отталкивания, признания и холодного прижения его достоинства, — стали для Ромашова ещё одним мучительным, но сладким уколом надежды и унижения.

Разнос у Шульговича и тайные мечты Ромашова

После томительных часов ареста к Ромашову приезжает полковой адъютант Федоровский и под официальным предлогом везет его к командиру полка. Это известие тревожит молодого офицера, который чувствует себя униженным: встречные товарищи смотрят на него с насмешкой и любопытством. В доме Шульговича он становится свидетелем сцены – разгромного разноса капитану Световидову, попавшемуся на пьянстве и махинациях с деньгами. Сначала полковник сокрушает его громом голоса и презрением, но затем выдает ему взаймы под суровые окрики. Вид чужого унижения вгоняет Ромашова в дрожь.

Когда приходит его очередь, Шульгович набрасывается на него с криком и угрозами: он укоряет подпоручика в дерзости, пьянстве и легкомыслии. Особенно жёстко звучат слова о его матери, якобы поводе проситься в отпуск. В этот момент в Ромашове вспыхивает безумное чувство протеста: ему кажется, что сейчас он ударит командира. Но внезапно ярость спадает, и он опять становится тихим и покорным. Полковник, смягчившись, неожиданно говорит уже отечески, шутит, приглашает к обеду.

Обед у Шульговича и его семьи производит на Ромашова странное впечатление. Он чувствует себя неловким, застенчивым школьником, терзается, что не нашёл мужества отказаться от унизительного застолья, сидит под колкой наставительной «лаской» полковника и любуется на вежливого, уверенного Федоровского, вызывающего у него зависть. Даже шутки и мягкость Шульговича, которые должны бы примирить, ещё сильнее унижают его.

Вечером, вернувшись в свою квартиру, он застаёт денщика Гайнана в его чулане: тот с наивной серьёзностью ставил свечу перед замазанным бюстом Пушкина и молился. Ромашов ласково разговаривает с ним, впервые чувствуя уважение и желание относиться к солдату как к равному.

Оставшись один, он не идёт в собрание, а берёт тетрадь и пишет свою повесть «Последний роковой дебют». Литературное творчество — тайное и стыдливо скрытое занятие — становится для него в тот вечер тем единственным, что приносит облегчение и уверенность в себе.

Бал, споры о дуэлях и тень Раисы

Офицерское собрание, где каждую весну устраивались танцы, представляло собой тесный, запущенный домишко с затхлой мебелью и перепутанными комнатушками. Ромашов, назначенный на этот вечер распорядителем танцев, приехал туда нехотя, с тоской. Он сразу почувствовал пустоту и фальшь бала, которые раньше, еще совсем недавно, казались ему очарованием света. Теперь же он ясно видел убогость полковых дам, их жалкие переодетые платья, выцветшие украшения, неумелые белила и румяна, знал закулисные истории их сплетен и провинциальных романов. Очарование ушло, остались скука и усталость.

Ромашов заходил то в бильярдную, то в столовую, общался с офицерами. Лещенко, вечно унылый, просил его позаботиться, чтобы жена не сидела без танцев, а Бек-Агамалов и Олизар под перепалки играли в бильярд.

В передней же зазвенели женские голоса, зашумели юбки, но радости в сердце Ромашова не шевельнулось. Еще больше испортило настроение внезапное появление Раисы Петерсон: её маленькие злые глазки, мелькнувшие в дверном стекле, напугали его — он уловил в их взгляде грозу и угрозу. Стараясь уйти от встречи с ней, он юркнул в столовую.

Там офицеры устроили спор о дуэлях. Арчаковский, известный своей темной репутацией, грубил и сравнивал дуэль с бессмысленной гибелью кормильцев семей. Старый подполковник Лех тщетно пытался рассказать бесконечный анекдот о «чести мундира», но его не слушали. Бобетинский, жеманный и позёрствующий, требовал крови, Осадчий, могучий капитан с грозной славой, говорил гулким голосом о том, что дуэль без тяжелого исхода — чепуха, ложь и комедия. Молоденький, робкий Михин, пробившись с трудом, пытался — дрожащим голосом — утверждать, что иногда истинная честь в прощении, но его высмеяли.

Спор разгорался, но перебила его Раиса Петерсон. Она игриво заглянула в столовую, капризно крикнула: «Господа, дамы уж съехались, а вы пьёте!» — и утащила на танцы Бобетинского, который с карикатурным видом светского кавалера повёл её под ручку.

Ромашову стало ещё тягостнее. Он ясно чувствовал, что во всём этом бале — искусственность, бесцельность, пошлость. И всё же он должен был подчиниться своей обязанности, выйти и руководить танцами, скрывая раздражение и тоску.

Ссора с Раисой и тоска пустой жизни

Бал в собрании начался скучно: дам было много, кавалеров мало, и только две пары кружились под вальс. Петерсон открыла вечер с Олизаром, но уже вскоре завела около Ромашова кокетливый разговор с двусмысленными интонациями, нарочито заигрывая в его присутствии. Сам он с отвращением смотрел на нее, с ужасом вспоминая их связь.

Перед третьей кадрилью она напомнила ему о данной ей «обещанной» танцевальной паре. Ромашов, испытывая неловкость и стыд, все же стал ее кавалером. Во время танца произошла жесткая сцена: Раиса, улыбаясь для виду, осыпала его скрытыми упреками и угрожающими намеками, требовала объяснений, сыпала насмешками и ядовитыми замечаниями о Шурочке. Под оглушительную музыку кадрили и мазурки они обменивались колкими и всё более злым словами.

Наконец ссора перешла в открытую брань: Петерсон восклицала о своей жертве ради него, винила в низости, кричала о том, что «сама бросает, а не её бросают». В отчаянии и раздражении Ромашов признал, что никогда не любил её, что всё было пошлой игрой без любви, и назвал её холодной, пустой женщиной. Но вместо облегчения он испытал горькое отвращение и к себе самому: ему казалось, что он поступил трусливо, переложив всё на неё, и теперь мысленно представлял её злые слёзы и униженное состояние в дамской уборной.

Появился чахоточный муж Раисы, капитан Петерсон, – внешне ласковый и мягкий, но с тайным злым огоньком в глазах. Он под маской любезности явно подозревал их. Раиса, не моргнув, скрыла недавний скандал, соврала про «философский разговор», а потом вновь в драматическом тоне заявила Ромашову, что ненавидит его и более видеть не хочет.

Всё это окончательно добило молодого офицера. Он чувствовал себя падшим, измазанным грязью, потерявшим чистоту и смысл жизни. Тоска, стыд и ощущение бессмысленности давили его.

В столовой он искал утешения в общении с Веткиным, пытался говорить о пустоте их существования, мечтал о «другой жизни, полной борьбы и любви», но его собеседник был пьян и равнодушен. Под конец ночи, среди карточной игры, шума и пошлых анекдотов, Ромашов окончательно убедился, что никому он не нужен, что жизнь его пустая и грязная. На рассвете, глядя на карты и деньги на зелёном сукне, он чувствовал только усталость и отвращение к самому себе.

Бунт Ромашова против палочной дисциплины

На плацу, где рота занималась гимнастикой, Ромашов вновь чувствовал тоску и унижение: он опять опоздал, а капитан Слива, известный своей суровостью и злобным солдафонством, хоть на этот раз и ограничился формальной насмешкой, всё равно заставил его пережить всю тяжесть стыда.

Слива был олицетворением старой, беспощадной военной школы: грубый, неграмотный, презирающий всё, кроме строя, устава и палочной дисциплины. Солдат он кормил досыта, но бил безжалостно, а молодых офицеров «жучил» при каждом случае, урезонивая их колкими приговорами и жесткими шутками. Особенно доставалось Ромашову, вечному опаздывающему и стеснительному, что давало ротному командиру удобный случай выставлять его на посмешище.

Во время гимнастических занятий Ромашов стал свидетелем, как незадачливого солдата Хлебникова, жалкого, заморенного, «вечного посмешища роты», унтер-офицер хотел ударить за неспособность подтянуться. Молодой офицер вспыхнул и резко запретил расправу. Шаповаленко послушался, но его насмешливая улыбка и тупой взгляд Хлебникова только усилили у Ромашова чувство бессилия и горечи.

Позже, когда офицеры сошлись у гимнастических снарядов, разговор коснулся грядущего смотра и «фантазий» разных генералов. Слива, со своим привычным брюзжанием и цинизмом, перечислял нелепые нововведения прошлых командиров, явно насмешничал и в итоге заговорил о пользе телесных наказаний. Ромашов не выдержал и громко возразил: бить солдата — бесчестно. Слова вырвались у него резко, с дрожью и слезами в голосе, и прозвучали как вызов.

Слива отнёсся к этому с крайним презрением, уверяя, что и Ромашов через год сам будет “щёлкать солдат по мордасам”. Молодой подпоручик, побледнев, сдавленно пригрозил: если побои продолжатся, он донесёт в рапорте командиру полка. Капитан на миг сдержался, отрезал: «Довольно этой чепухи», — и повёл роту к занятиям в школе.

Оставшись рядом с Веткиным, Ромашов, весь взвинченный, изливал в горячей речи своё возмущение: его мучила не только грубость и издевательства, но само устройство офицерской жизни, где жестокость, циничное молодечество и солдафонство признаны нормой. Он вспоминал, как с первой минуты службы столкнулся с унижениями – как Арчаковский заставил его стоять, будто мальчишку, только за то, что назвал его «поручиком» без официального «господина». Всё это, говорил Ромашов, стало ему до крайности противно, разрушив все иллюзии, которые он когда-то связывал с офицерской честью.

Скука службы и пьяный надлом Ромашова

В ротной школе солдаты занимались «словесностью» — зубрили уставные формулировки под строгим надзором унтер-офицеров Сероштана и Шаповаленко. Солдаты отвечали скупо и нелепо, часто сбиваясь, а те, кто отличался соображением, вроде Архипова или вольноопределяющегося Фокина, нарочно тянули или спорили. Фокин открыто иронизировал над примитивным наставничеством унтер-офицеров, что выводило их из себя. Жалкий же и забитый Хлебников вызывал у Ромашова чувство боли и неловкой жалости, когда его гнали за тупость и неспособность запомнить простые ответы.

Затем шли упражнения на воздухе: стрельба дробинками по мишеням, тренировки с приборами. Подпрапорщик Лбов распоряжался весело и звонко, а капитан Слива в своей привычной манере грубо и едко осаживал солдат, придираясь ко всему. Для него каждое замечание было унижением людей.

Во время короткого отдыха Веткин уговаривал Ромашова махнуть рукой на все и пойти выпить, повторял: «на войне всё будет по-другому, а думать тут не полагается, иначе нечего и служить». Но Ромашов, поглощённый своими недавними раздумьями, всё острее ощущал абсурдность происходящего: все эти повороты, ружейные приёмы, вся уставная выучка представлялись ему мёртвой и бесцельной игрой. Мысль Веткина «если так думать, то лучше совсем не служить» запала ему в душу и мучительно звучала весь день.

После занятий он и вправду отправился с Веткиным в собрание, где они вдвоём напились до одурения. Ромашов рыдал на плече товарища, жаловался на тоску и жизнь без любви, открывал душу в истеричных признаниях. Веткин же лишь крякал, пил без меры и с презрительной жалостью твердил: «Вы пить не умеете» и «А велят умереть — умрем!»

Домой Ромашов вернулся в тяжёлом опьянении. В забытьи ему виделся синий туман с искорками, его качало, мутило, и в голове гремело одно мучительное эхо, как от занятий: «Дела-ай раз!.. Дела-ай два!..»

Зверинец Брема и радостное ожидание Шурочки

День именин, 23 апреля, стал для Ромашова особенным и тревожно-радостным. Утром он получил от Александры Петровны записку с приглашением встретиться и вместе поехать на пикник. После недели разлуки он дрожал от восторга и нетерпения. Но перед ним сразу встал мучительный вопрос: на какое средство идти к Шурочке? У него не было денег даже на чай слуге, не говоря уже о подарке или извозчике.

С отчаянием перебрав в голове всех возможных кредиторов, он остановился на подполковнике Рафальском, прозванном «полковником Бремом» за его любовь к зверинцу. Тот слыл чудаком-одиночкой: жил среди собак, кошек, хорьков, змей и гусей, тратил все деньги на животных и на их содержание, а долг друзьям отдавать считалось даже неприличным.

Ромашов отправился к нему и, очутившись в доме, словно попал в иной мир: аквариумы, клетки, пни, гусята и хорьки — у Рафальского каждая мелочь была предметом страсти и заботы. Подполковник говорил с восторгом о собаках, свиньях, хорьках, о том, что человек не понимает их психики, и мечтал, чтобы наука наконец занялась миром животных. Увлекшись этим, он долго блуждал с подпоручиком по комнатам, показывая зверей, и только в конце, словно вспомнив, вынул из ящика десять рублей и тепло предложил Ромашову «заходить потолковать».

На улице подпоручика встретил весёлый и уже подвыпивший Веткин. У него в руках оказалась своя «финансовая комбинация»: через военного портного он выманил наличные из будущего мундира. Он смеялся, гордился своей ловкостью и вскользь намекнул Ромашову: «Зверинец смотрели?» Подпоручик, тронутый простотой и добротой Брема, ответил с неподдельным восторгом: «Славный человек!» — на что Веткин, пожал плечами и ухмыльнувшись, заключил: «Что и говорить, только — псих…»

Пикник у Николаевых: тревога и ожидание

Подъезжая к Николаевым, Ромашов вдруг почувствовал вместо утреннего счастья тревогу и беспокойство, словно в письме Шурочки, в её подчеркнутом «несмотря ни на что», таилось предупреждение. На миг он даже хотел проехать мимо, но услышал её звонкий голос и сразу оказался в дверях рядом с ней.

Александра Петровна встретила его праздничной, необычной лаской, сдерживая тревогу и в то же время внезапно открываясь тёплой нежностью. В её взгляде Ромашов уловил что-то новое и загадочное, отчего сердце его переполнилось волнением. Она просила его быть веселым, «не мяться, как мимоза», и шепнула с горячим увлечением: «Сегодня наш день – Царица Александра и её рыцарь Георгий».

В гостиной царил шум и суматоха: офицеры, Николаев, дамы, сестры Михина, нарядные барышни Лыкачевы, загримированная Софья Павловна Тальман, нелюбимый всеми Диц. Николаев, любезный, но сухой и отчуждённый с Ромашовым, встретил его с подчеркнутой вежливостью: «Больше народу – веселее». Молодой офицер болезненно ощутил холод и ревность хозяина.

Когда начали рассаживаться в экипажи для пикника, Михин отвёл Ромашова в сторону и попросил его поехать вместе с сестрами, чтобы не допустить к ним Дица — и Ромашов, хотя сердцем жаждал Шурочкиного общества, не смог отказать. Он сел в фаэтон с обеими барышнями, а рядом пристроился унылый штабс-капитан Лещенко, которого никто не приглашал и который с вздохом принял неожиданную доброту подпоручика.

Впереди Олизар, картавый балагур, уже весело паясничал, вывозя свою лошадёнку под куплет из оперетки. Осадчий рявкнул мощным голосом «рысью марш!», и вся кавалькада тронулась в путь — к Дубечной, к весеннему пикнику, в день, который обещал стать для Ромашова и радостным, и тревожно судьбоносным.

Пикник на Дубечной: признание и прощание

Пикник на Дубечной сразу оказался шумным, суматошным и пьяным. Скатерти постлали прямо на траве, пили тосты и пели гимн, спорили о войне, а Шурочка была необычайно оживлённой, словно сияющей — её взгляд и движенья раз за разом давали Ромашову тайный знак их близости. Он чувствовал себя окрылённым её словами и странной «голубой радостью» этого дня.

Споры офицеров доходили до дикого экстаза: мрачный Осадчий воспевал «прежнюю свирепую войну» с грабежами и пытками, Бек-Агамалов в бешенстве рубил шашкой дубовый куст, пугая дам. Но для Ромашова всё это тону́ло в опьяняющем тумане рядом с Шурочкой. Их руки тайно находили касание, и он чувствовал, как она кружит его душу.

Когда темнота окутала рощу, костёр загорелся, вокруг смеялись и паясничали офицеры, а Шурочка тайно позвала Ромашова в сторону. В глубине рощи, в полутьме, она призналась: «Я в вас влюблена сегодня». Они говорили горячо, сбивчиво, обнимались и целовались; она рассказывала сон о танце в красной комнате, говорила о том, что они с ним — две половины одного целого, но тут же — что не может уважать его за слабость, за «жалость», что ждала бы от него силы и имени. При этом она впервые произнесла: «Любовь моя!» и с отчаянием призналась, что не любит мужа, что его ласки ей отвратительны. И всё же — она не решалась на измену в тайне, желала только «честного выхода».

Неожиданное счастье и такие же неожиданные слова: Шурочка предупредила — муж получает анонимные письма о ней и Ромашове. И потому умоляла молодого офицера больше не бывать у них в доме и быть сдержанным, если Николаев заговорит. На прощание она ещё раз прижалась к нему со страстью: «Прощай, моё счастье, моё недолгое счастье…»

Возвратившись к костру, Ромашов заметил упрёки Николаева к жене и её гордое презрительное сопротивление. Пикник быстро разошёлся, и, сидя в экипаже с сёстрами Михиными, Ромашов погружался в молчание. В его памяти навсегда осталось видение дивного мгновения: кроваво-пурпурная полоса зари над чёрной горой дубов и белая фигура женщины, влекущей его и ускользающей навсегда.

Позор и братство униженных

Полк вышел в лагеря к майскому смотру, и начались изнуряющие репетиции. Жара и постоянные муштры довели солдат до изнеможения: унтер-офицеры и ротные командиры избивали людей за малейшие ошибки, били до крови и глухоты, и никто не жаловался. В полку воцарился общий гипноз страха и тупого повиновения. Только пятая рота под командой Стельковского выделялась: её солдаты выглядели бодрыми и уверенными, потому что он умел держать их без телесных наказаний, с выдержкой и требовательной спокойной строгостью.

День смотра, 15 мая, начался с томительной ранней побудки. Солдат гоняли по словесности и выправке до самого выхода на плац. Наконец роты выстроились. Парад превратился в позор: одна за другой части срывались, показывая полную неготовность. Никто не владел приёмами против кавалерии, которые сам генерал ввёл ранее. Вторые, третьи, четвёртые роты проваливались, либо путались офицеры, либо падали солдаты. Особенно ярко контрастировала великолепная пятая рота Стельковского: её шаг, выправка и слаженность поразили корпусного командира. Он хвалил её, разговаривал с солдатами, похвалил и самого капитана, даже протянул ему руку, растроганный до слёз.

Но для Ромашова этот день обернулся катастрофой. Во время церемониального марша, увлечённый музыкой, восторгом и мечтой о похвале генерала, он сам сбился с равнения, смял строй и увёл свою полуроту в сторону. Его воображаемые «славные картины» рассыпались в одну секунду, и на глазах командира, офицеров и дам полурота превратилась в толпу. Хлебников позорно плёлся позади, падая и поднимаясь в пыли. Всё это стало символом провала. На Ромашова обрушился гнев адъютанта Федоровского: строгий выговор, гауптвахта, позор на весь полк.

Подпоручик был уничтожен. Он стоял с опущенной головой, чувствуя презрительные взгляды и даже жалость товарищей. Ему казалось, что он стал «маленьким, жалким, уродливым мальчишкой» — и твёрдо решил застрелиться. Корпусный на заключительном слове разнёс полк, обвинив офицеров в бессердечии и незнании людей. Лишь пятую роту он назвал утешением и надеждой.

Вечером, уходя через лагерь, Ромашов увидел, как его фельдфебель Рында жестоко бьёт Хлебникова, и не смог вмешаться. Но внезапно понял: их судьбы схожи. Оба — жалкие, униженные, чужие среди полка. Это болезненное, унижающее открытие связывало их в одно целое, и в нём было что-то мучительное, но и подлинно человеческое.

Разговор с Николаевым и братство с Хлебниковым

После страшного унижения на смотру судьба словно обрывает последние связи Ромашова с прежней жизнью. На обратной дороге его встречает Николаев — и вежливо, но зло требует объяснений: оскорбительные анонимки, якобы рассказывающие о романе Александры Петровны с Ромашовым. Беседа их тяжела, холодна, полна сдержанной ярости. Ромашов наконец соглашается: он больше не будет бывать у Николаевых. Никто не протянул друг другу руки, и подпоручик уходит, чувствуя себя окончательно одиноким, словно отрезанным от всего дорогого.

Вернувшись домой, Ромашов в отчаянии гонит прочь Гайнана, пытается вызвать в себе слёзы, но даже облегчения слезами не приходит. Вечером он бродит по городу, как в бреду: заглядывает в окна собрания, слышит за спиной издевки ротного Сливы, стоит перед домом Николаевых, тщетно стараясь мысленной силой заставить Шурочку подойти к окну. Потом кружит по пустынным улицам под ароматом акации, доходя до кладбища, до плотины через Буг, — всё как будто сон, причудливая ночь без сна и покоя. Его мысли влекут к самоубийству: он воображает свою смерть, похороны, скорбь товарищей и слёзы Шурочки, склоняясь к сладостной и горькой мечте быть оплаканным.

И вот в лунной тишине, возле железнодорожной выемки, он видит Хлебникова. Замученный солдат, избитый и в кровь, с опухшими губами и заплывшим глазом, идёт как одержимый. Ромашов останавливает его. Солдат падает рядом, и в отчаянном, судорожном признании признаётся: не может жить дальше, его бьют, глумятся, требуют деньги, а у него больная кила еще с детства. И тогда в сердце офицера вспыхивает неслыханное сострадание. Он прижимает Хлебникова к себе, шепчет: «Брат мой!» — и тот обнимает его ноги в рыданиях.

Ромашов возвращает бедного солдата в лагерь, велит снять его с дневальства, не слушая возражений унтера. Идёт дальше по ночи, слышит, как в палатке кто-то рассказывает сказку про солдата и черта. А сам, переполненный ощущением абсурда и муки человеческой судьбы, подходит к выемке, бросает вызов Богу: пусть тот явит силу и покарает. Со злостью кидается вниз по откосу, перепрыгивает рельсы. Ничего не происходит. И в его душе загорается странная, злая и гордая отвага — будто именно эта ночь, полный крах и внезапная жалость, рвут в нём прежнего, слабого Ромашова.

Новый Ромашов

После ночи у железнодорожной выемки в Ромашове словно что-то переломилось. Он стал избегать офицеров, бросил пьянство и танцевальные вечера, словно повзрослел и посуровел, несмотря на свои всего двадцать один год. Душевное спокойствие, внешнее и ровное, скрывало в нём ощущение старшей, более тяжелой жизни.

Главным в это новое время стало сближение с Хлебниковым. Солдат, сперва пугливый, как побитая собака, постепенно привык к его вниманию и доброте, раскрыл своё жалкое существование: нищая и разваленная семья, вечная нужда, издевательства начальства, побои, болезни. Для Ромашова это было тяжёлым откровением. Он вдруг ясно увидел: таких Хлебниковых сотни, и каждый из них лишён права быть человеком, придавлен невежеством, рабством, равнодушием офицеров. И страшнее всего — что обычно никто даже не догадывался, что за серыми лицами роты скрываются живые души.

Он стал размышлять и о себе. Решил, что, как только пройдут положенные три года за обучение в училище, он уйдёт в запас. Армия представилась ему бессмысленной, жестокой машиной — «сословием, которое в мирное время ест чужой хлеб, а в военное убивает таких же людей». Вечерами, бродя в одиночестве, он всё глубже думал о предназначении человека. Мир вдруг раскрылся многообразием профессий и бессмысленных занятий, основанных на корысти и недоверии. Какое будущее ждёт его самого? И он всё яснее понимал: есть только три настоящих пути — наука, искусство и свободный труд.

Мысли эти возвращали его к детской мечте о литературе. Он грезил о романе, разоблачающем ужас военной жизни, казалось — всё легко и ярко складывается в воображении. Но на бумаге выходило бледно и шаблонно. Стыд останавливал его, но и рвение не гасло.

Ночи конца мая он проводил в блужданиях по городу, почти бессознательно выбирая один и тот же путь — мимо дома Николаевых. Он прятался в темноте, останавливался у занавешенных окон, шептал: «Спи, любовь моя, я стерегу тебя!» В нём рождалась нежность и одновременно жгучая ревность.

Однажды, уверенный, что Николаев в отъезде, он в безумном порыве нарвал за чужим забором охапку нарциссов и бросил их в открытое окно спальни Шурочки. Ответ был холоден и жесток: короткая записка запретила ему когда-либо повторять подобные «смешные романтизмы». После этого он ещё острее почувствовал одиночество. Теперь всякая встреча издали с женской фигурой, похожей на неё, заставляла сердце его бешено стучать — но всякий раз оказывалось, что это не она, и тогда его душу охватывала мучительная пустота.

Оргия у Шлейферши

Самоубийство солдата в роте Осадчего стало толчком к страшному и дикомут кутежу в полку. Смерть, вскрытие, вид человеческих внутренностей и пошлый цинизм офицеров потрясли Ромашова, но еще больше — последовавший за этим общий разгул. Казалось, весь полк сорвался с цепи.

Осадчий первым увлёк остальных: он пил без меры и богохульно поносил покойного. За ним потянулись и другие. Веткин, пьяный и неистовый, завалился к Ромашову и буквально потащил его в собрание. Он даже «подарил» товарищу револьвер, прихваченным выигранный у Бобетинского. Ромашов — бессильный, безвольный, как всегда, повлёкся за ним. Начался безумный вечер: пили в собрании, потом на вокзале, затем всей толпой сорвались в бордель к Шлейферше.

Там началось настоящая оргия — шум, пение, нелепые пляски, избивание музыкантов, глумление над женщинами. Среди криков и визга произошёл скандал: Бек-Агамалов, одержимый буйством, выхватил шашку и чуть не зарубил простоволосую женщину, осмелившуюся назвать его «дураком и холуем». Все в панике бросились вон. В этот момент на Ромашова нахлынул странный, страшный восторг — смесь ужаса и отваги: он схватил Бек-Агамалова за руку и удержал его от удара. Несколько секунд оба стояли лицом к лицу, кипя взаимной ненавистью и яростью, и Ромашов вдруг понял — он одержал победу. Бек дрогнул, опустил оружие и вложил шашку в ножны.

Опасность пронеслась. Офицеры гурьбой ввалились обратно, гомон возобновился, только воздух был иным — разряженным после грозы. Хозяйка заведения в истерике требовала возместить убытки. Но буйство утихло. А когда офицеры вышли в ночь, свежая и чистая майская прохлада словно смыла с Ромашова мутный угар.

Подошёл Бек-Агамалов. Уже без прежнего бешенства, уставший и потемневший, он взял Ромашова под руку и предложил поехать вместе. В экипаже он молча сжал его руку — крепко, больно, но доверительно. Между ними произошло молчаливое, странное примирение: две ярости коснулись друг друга — и разошлись.

Ссора с Николаевым

Нервный, разнузданный разгул после вакханалии у Шлейферши продолжился в собрании. Офицеры, шумные, пьяные, озлобленные, по дороге безобразничали, избивали извозчика, глумились над прохожими. В собрании царил угар: песни, хор, табачный дым, липкий стол.

Ромашов, зайдя в «мертвецкую комнату», наткнулся на жуткую сцену: Клодт и подпрапорщик Золотухин молча пили водку «под стук телеги», «под лай собаки» — странным, мрачным, полубезумным ритуалом. Эта страшная ирония растворилась для него в удушливом запахе смерти. Он выскочил оттуда с ужасом, но снова вернулся в столовую. Там пели песни — тягучие, почти панихидные — и общая минута тоски пронизала всех.

Но Осадчий грубо прервал песнопение кощунством, вставив ругательство. В Ромашове что-то вскипело — он ударил по столу и крикнул: «Не позволю! Вам не смешно, вам больно и страшно!» — и мгновенно над собранием пронеслась новая вспышка безумства.

В этой сумятице Ромашов столкнулся лицом к лицу с Николаевым. Тот, перекошенный злостью, оскорблял его, бросал обвинения в позоре полка. Измученный и доведённый до истерики, Ромашов вылил в лицо Николаеву остатки пива — и началась драка. Они схватились и катались по полу, рвали друг друга, кусали, душили в страшной животной свалке. Всё было забыто — честь, обида, разум. Только звериный бой.

Когда их оттащили, Ромашов стоял в кителе с выдранным погоном, судорожно стуча зубами о край стакана, который ему подносил Бек-Агамалов. Он беззвучно лепетал губами: «Вызываю его!»

Старый Лех, опомнившись и трезвый, с неожиданной силой остановил распад: приказал разойтись, обещав утром доложить командиру полка. Все разошлись в стыде, гнетущиеся общим мраком.

На рассвете, среди ясного свежего утра, Ромашов, идущий домой, чувствовал себя «низеньким, гадким, уродливым и бесконечно чужим» на фоне чистой природы.

Суд чести

Ромашов получает официальную повестку: суд офицерского общества собирается рассмотреть его столкновение с Николаевым. Уже на подходе к собранию он ощущает тяжесть предстоящего, сомнительную торжественность «обыкновенной формы одежды», иронически понимая: такие мундиры надевают только на самые унизительные минуты.

Вестовой приглашает его в зал. Атмосфера сухая, холодная, напряжённая. Перед строгим столом заседателей — Мигунов, Рафальский, Лех, Осадчий, Петерсон, Дювернуа и Дорошенко. Ромашов даёт сбивчивые показания, чувствуя себя школьником на провальном экзамене, и внутренне, как в зеркалах, считывает выражения судей — равнодушие или холод, скрытую враждебность и насмешку. Осадчий тут же с садистской разборчивостью заставляет его признаться: до собрания он был в публичном доме и пил. Петерсон с ехидной «вежливостью» задаёт вопросы о Николаевых, намекая на тайную причину ссоры, но Ромашов молча и твёрдо отказывается отвечать.

По полку мгновенно разносится весть о дуэли. Женщины, город, даже прислуга обсуждают, спорят и держат пари, кто кого убьёт. Ромашов становится «героем дня», но чувствует только обречённость и внутреннюю мёртвую пустоту. По дороге он встречает Катю Лыкачеву, которая взволнованно шепчет ему слова поддержки и вручает амулет-ладонку — наивно-девичий жест защиты.

На вечернем заседании зачитывают приговор: ввиду характера нанесённых оскорблений — примирение невозможно, решение чести обязывает их к поединку. Только два пути остаются — драться или уйти со службы. Николаев резко уходит, за ним, медленно, Ромашов. Он не чувствует страха, а лишь странное одиночество, будто уже приговорён судьбой.

Он решает выбрать секундантов: Бек-Агамалов и Веткин соглашаются. Но душа Ромашова жаждет близости не буйных, а тонкого, понимающего человека. И вдруг, после всего пережитого, он вспоминает о Назанском — том, кто единственный умеет говорить с ним иначе.

Разговор с Назанским

Ромашов идёт к Назанскому – тому одному, кто способен понять его перед дуэлью. Он застаёт товарища больным, измученным, едва очнувшимся после пьянки, с лицом, измятым бессонницей и болезнью. Но именно этот слабый и надломленный человек неожиданно становится для него пророком.

Назанский, сначала томно и устало, а потом всё яснее, страстнее, говорит о жизни и смерти. Он уговаривает Ромашова отказаться от дуэли: ведь убийство остаётся убийством, и самое ужасное в нём – отнять у человека радость жизни, единственную, неповторимую. Он рисует перед другом картины бытия: голубое небо, воду, запахи, любовь, музыку, мысль – всё это бесконечно ценно и прекрасно. Как можно самому лишить себя или другого этого света?

Но разговор выходит за пределы лишь дуэли. В лодке, плывя по тихой реке, Назанский обрушивается с обжигающей критикой на армейскую жизнь: пехота – «отбросы», заражённые болезнями, потерявшие веру в службу, стиснутые в трусливом рабстве. Все их интересы – карты, выпивка и пошлые утехи, а даже лучшие, искренние офицеры, вроде чудака Брема, на службе превращаются в жестоких и равнодушных. Военная система, сравнимая с монашеством, – паразитарна, лишена смысла и трусливо прикрывается «честью» мундира, но это разложение когда-то не простят.

Дальше Назанский в горячем видении пророчествует новую веру – любовь не к «ближним», не к отвлечённому человечеству, а к себе, к своей свободной личности. Только свободная любовь к собственной душе и гордость за своё «я» смогут соединить равных людей, сделать их богоподобными, и тогда жизнь станет свободным праздником, наукой, искусством, красотой. Он верит в грядущую слепящую свободу, хотя сам уже надломлен.

Ромашов слушает его, переживает внутренний взрыв: впервые в нём возникает твёрдая мысль уйти в запас, отказаться от бессмысленного военного существования. Но когда они возвращаются, Назанский, изнурённый нервным подъёмом, снова обращается в дрожащего, больного и испуганного человека, стонущего о страшных снах и просящего лекарства. Перед сном он прощается с Ромашовым странно, сумасшедше, выкрикивая нелепое «досвишвеция».

И подпоручик, уходя в ночь, чувствует на себе дрожащие волны ужаса: близкий человек вроде бы указал ему путь, но сам уже стоит на грани безумия.

Дуэль и смерть Ромашова

Когда Ромашов возвращается домой, в его комнате ждёт Александра Петровна. Сначала их встреча полна гнетущей настороженности и шёпота, как у заговорщиков. Шурочка с болью и упрёком говорит о том, что он не удержался от ссоры с Николаевым, разрушив её планы: ведь поступление мужа в академию генерального штаба стало для неё личной целью, почти жизненным делом. Она открыто признаётся: мужа не любит, но вложила в его карьеру все свои силы и тщеславие.

В разговоре, полном страсти и тайного расчёта, Шурочка убеждает Ромашова, что отказаться от дуэли нельзя: примирение подорвёт репутацию мужа, а только геройский поединок может спасти его шансы на экзамены и карьеру. Но при этом она настаивает: выстрелов, ранений не будет — дуэль должна окончиться театрально, без крови, лишь ради формы.

Терзаемый подозрением, чувствуя скользкую и грязную ложь в её словах, Ромашов всё-таки соглашается. В ту же ночь между ними происходит страстное объяснение, близость, как бы прощальное слияние. И когда она уходит, её лицо светится в темноте белым светом, словно мраморное. Внутри у него остаётся сладкий запах её волос, её тела — последний след перед сном.

А дальше повествование резко переходит в холодный документ: рапорт о дуэли.
2 июня, в роще Дубечной, встречаются Ромашов и Николаев. По жребию они идут навстречу друг другу. Николаев стреляет первым и смертельно ранит противника в живот. Ромашов уже не может ответить огнём. Через семь минут он умирает в коляске от внутреннего кровотечения.

Сухие строки штабс-капитана Дица фиксируют неизбежное: поединок признан оконченным, подпоручик Ромашов мёртв.

📖 Читать полностью
📖 Как вести читательский дневник
Что такое краткое содержание

Содержание